|
|
Алёша БесконвойныйИз рассказа Шукшина Василия Макаровича(25.7.1929, с. Сростки Бийского р-а Алтайского края, — 2.10.1974) Интересно, какая баня и какая печь здесь описана? ---------------------------------- Его звали-то не Алеша, он был Костя Валиков, но все в деревне звали его Алешей Бесконвойным. А звали его так вот за что: за редкую в наши дни безответственность, неуправляемость. Впрочем, безответственность его не простиралась беспредельно: пять дней в неделе он был безотказный работник, больше того -- старательный работник, умелый (летом он пас колхозных коров, зимой был скотником -- кочегарил на ферме, случалось -- ночное дело --принимал, телят), но наступала суббота, и тут все: Алеша выпрягался. Два дня он не работал в колхозе: субботу и воскресенье. И даже уж и забыли, когда это он завел такой порядок, все знали, что этот преподобный Алеша "сроду такой" -- в субботу и воскресенье не работает. |
Пробовали, конечно, повлиять на него, и не раз, но все без толку. Жалели вообще-то: у него пятеро ребятишек, из них только старший добрался до десятого класса, остальной чеснок сидел где-то еще во втором, в третьем, в пятом... Так и махнули на него рукой. А что сделаешь? Убеждай его, не убеждай -- как об стенку горох. Хлопает глазами... "Ну, понял, Алеша?" -- спросят. "Чего?" -- "Да нельзя же позволять себе такие вещи, какие ты себе позволяешь! Ты же не на фабрике работаешь, ты же в сельском хозяйстве! Как же так-то? А?" -- "Чего?" -- "Брось дурачка из себя строить! Тебя русским языком спрашивают: будешь в субботу работать?" – - "Нет. Между прочим, насчет дурачка -- я ведь могу тоже... дам в лоб разок, и ты мне никакой статьи за это не найдешь. Мы тоже законы знаем. Ты мне оскорбление словом, я тебе -- в лоб: считается -- взаимность". Вот и поговори с ним. Он даже на собрания не ходил в субботу. Что же он делал в субботу? В субботу он топил баню. Все. Больше ничего. Накалял баню, мылся и начинал париться. Парился, как ненормальный, как паровоз, по пять часов парился! С отдыхом, конечно, с перекуром... Но все равно - это же какой надо иметь организм! Конский? В субботу он просыпался и сразу вспоминал, что сегодня суббота. И сразу у него распускалась в душе тихая радость. Он даже лицом светлел. Он даже не умывался, а шел сразу во двор -- колоть дрова. У него была своя наука -- как топить баню. Например, дрова в баню шли только березовые: они дают после себя стойкий жар. Он колол их аккуратно, с наслаждением... Вот, допустим, одна такая суббота. Погода стояла как раз скучная -- зябко было, сыро, ветрено – конец октября. Алеша такую погоду любил. Он еще ночью слышал, как пробрызнул дождик -- постукало мягко, дробно в стекла окон и перестало. Потом в верхнем правом углу дома, где всегда гудело, загудело -- ветер наладился. И ставни пошли дергаться. Потом ветер поутих, но все равно утром еще потягивал -- снеговой, холодный. Алеша вышел с топором во двор и стал выбирать березовые кругляши на расколку. Холод полез под фуфайку... Но Алеша пошел махать топориком и согрелся. Он выбирал из поленницы чурки потолще... Выберет, возьмет ее, как поросенка, на руки и несет к дровосеке. -- Ишь ты... какой, -- говорил он ласково чурбаку. - Атаман какой... -- Ставил этого "атамана" на широкий пень и тюкал по голове. Скоро он так натюкал большой ворох... Долго стоял и смотрел на этот ворох. Белизна и сочность, и чистота сокровенная поленьев, и дух от них - свежий, нутряной, чуть стылый, лесовой... Алеша стаскал их в баню, аккуратно склал возле каменки, Еще потом будет момент -- разжигать, тоже милое дело. Алеша даже волновался, когда разжигал в каменке. Он вообще очень любил огонь. Но надо еще наносить воды. Дело не столько милое, но и противного в том ничего нет. Алеша старался только поскорей натаскать. Так семенил ногами, когда нес на коромысле полные ведра, так выгибался длинной своей фигурой, чтобы не плескать из ведер, смех смотреть. Бабы у колодца всегда смотрели. И переговаривались. - Ты глянь, глянь, как пружинит! Чисто акробат!.. - И не плескает ведь! - Да куда так несется-то? - Ну, баню опять топит... - Да рано же еще! - Вот весь день будет баней заниматься. Бесконвойный он и есть... Алеша. Алеша наливал до краев котел, что в каменке, две большие кадки и еще в оцинкованную ванну, которую от купил лет пятнадцать назад, в которой по очереди перекупались все его младенцы. Теперь он ее приспособил в баню, И хорошо! Она стояла на полке, с краю, места много не занимала - не мешала париться, -- а вода всегда под рукой. Когда Алеша особенно заходился на полке, когда на голове волосы трещали от жары, он курял голову прямо в эту ванну. Алеша натаскал воды и сел на порожек покурить. Это тоже дорогая минута -- посидеть покурить. Тут же Алеша любил оглядеться по своему хозяйству в предбаннике и в сарайчике, который пристроен к бане -- продолжал предбанник. Чего только у него там не было! Старые литовки без черенков, старые грабли, вилы... Но был и верстачок, и был исправный инструмент: рубанок, ножовка, долота, стамески... Это все на воскресенье, это завтра он тут будет упражняться. В бане сумрачно и неуютно пока, но банный терпкий, холодный запах разбавился уже запахом березовых поленьев -- тонким, еле уловимым – это предвестье скорого праздника. Сердце Алеши нет-нет да и подмоет радость -- подумает: "Сча-ас". Надо еще вымыть в бане: даже и этого не позволял делать Алеша жене -- мыть. У него был заготовлен голичок, песочек в баночке... Алеша снял фуфайку, засучил рукава рубахи и пошел пластать, пошел драить. Все перемыл, все продрал голиком, окатил чистой водой и протер тряпкой. Тряпку ополоснул и повесил на сучок клена, клен рос рядом с баней. Ну, теперь можно и затопить, Алеша еще разок закурил... Посмотрел на хмурое небо, на унылый далекий горизонт, на деревню... Ни у кого еще баня не топилась. Потом будут, к вечеру, на скорую руку, кое-как, пых-пых... Будут глотать горький чад и париться, Напарится не напарится -- угорит, придет, хлястнется на кровать, еле живой, и думает, это баня. Хэх!.. Алеша бросил окурок, вдавил его сапогом в мокрую землю и пошел топить. Поленья в каменке он клал, как и все кладут: два -- так, одно -- так, поперек, а потом сверху. Но там -- в той амбразуре-то, которая образуется-то, -- там кладут обычно лучины, бумагу, керосином еще навадились теперь обливать, -- там Алеша ничего не клал: то полено, которое клал поперек, он еще посередке ершил топором, и все, и потом эти заструги поджигал -- загоралось. И вот это тоже очень волнующий момент -- когда разгорается, Ах, славный момент! Алеша присел на корточки перед каменкой и неотрывно смотрел, как огонь, сперва маленький, робкий, трепетный, все становится больше, все надежней. Алеша всегда много думал, глядя на огонь. Например: "Вот вы там хотите, чтобы все люди жили одинаково... Два полена и то сгорают неодинаково, а вы хотите, чтоб люди прожили одинаково!" Или еще он сделал открытие: человек, помирая, в конце в самом, -- так вдруг захочет жить, так обнадеется, так возрадуется какому-нибудь лекарству!.. Это знают. Но точно так и палка любая: догорая, так вдруг вспыхнет, так озарится вся, такую выкинет шапку огня, что диву даешься: откуда такая последняя сила? Дрова хорошо разгорелись, теперь можно пойти чайку попить. Алеша умылся из рукомойника, вытерся и с легкой душой пошел в дом. Пока он занимался баней, ребятишки, один за одним, ушлепали в школу. Дверь -- Алеша слышал -- то и дело хлопала, и скрипели воротца. Алеша любил детей, но никто бы никогда так не подумал, что он любит детей: он не показывал. Иногда он подолгу внимательно смотрел на какого-нибудь, и у него в груди ныло от любви и восторга. Он все изумлялся природе: из чего получился человек?! Ведь не из чего, из малой какой-то малости. Особенно он их любил, когда они были еще совсем маленькие, беспомощные. Вот уж, правда что, стебелек малый: давай цепляйся теперь изо всех силенок, карабкайся. Впереди много всякого будет -- никаким умом вперед не скинешь. И они растут, карабкаются. Будь на то Алешина воля, он бы еще пятерых смастерил, но жена устала. Когда пили чай, поговорили с женой. - Холодно как уж стало. Снег, гляди, выпадет, -- сказала жена. - И выпадет. Оно бы и ничего, выпал-то, на сырую землю. - Затопил? - Затопил. - Кузьмовна заходила... Денег занять. - Ну? Дала? - Дала. До среды, говорит, а там, мол, за картошку получит... - Ну и ладно. -- Алеше нравилось, что у них можно, например, занять денег -- все как-то повеселей в глаза людям смотришь. А то наладились: "Бесконвойный, Бесконвойный". Глупые. -- Сколько попросила-то? - Пятнадцать рублей. В среду, говорит, за картошку получим... - Ну и ладно. Пойду продолжать. Жена ничего не сказала на это, не сказала, что иди, мол, или еще чего в таком духе, но и другого чего тоже не сказала. А раньше, бывало, говорила, до ругани дело доходило: надо то сделать, надо это сделать -- не день же целый баню топить! Алеша и тут не уступил ни на волос: в субботу только баня. Все. Гори все синим огнем! Пропади все пропадом! "Что мне, душу свою на куски порезать?!" -- кричал тогда Алеша не своим голосом. И это испугало Таисью, жену. Дело в том, что старший брат Алеши, Иван, вот так-то застрелился. А довела тоже жена родная: тоже чего-то ругались, ругались, до того доругались, что брат Иван стал биться головой об стенку и приговаривать: "Да до каких же я пор буду мучиться-то?! До каких?! До каких?!" Дура жена вместо того, чтобы успокоить его, взяла да еще подъелдыкнула: "Давай, давай... Сильней! Ну-ка, лоб крепче или стенка?" Иван сгреб ружье... Жена брякнулась в обморок, а Иван полыхнул себе в грудь, Двое детей осталось. Тогда-то Таисью и предупредили: "Смотри... а то не в роду ли это у их". И Таисья отступилась. Напившись чаю, Алеша покурил в тепле, возле печки, и пошел опять в баню. А баня вовсю топилась. Из двери ровно и сильно, похоже, как река заворачивает, валил, плавно загибаясь кверху, дым. Это первая пора, потом, когда в каменке накопится больше жару, дыму станет меньше. Важно вовремя еще подкинуть: чтоб и не на угли уже, но и не набить тесно -- огню нужен простор. Надо, чтоб горело вольно, обильно, во всех углах сразу. Алеша подлез под поток дыма к каменке, сел на пол и несколько времени сидел, глядя в горячий огонь. Пол уже маленько нагрелся, парит; лицо и коленки достает жаром, надо прикрываться. Да и сидеть тут сейчас нежелательно: можно словить незаметно угару. Алеша умело пошевелил головешки и вылез из бани. Дел еще много: надо заготовить веник, надо керосину налить в фонарь, надо веток сосновых наготовить... Напевая негромко нечто неопределенное -- без слов, голосом, Алеша слазал на полок бани, выбрал там с жердочки веник поплотнее, потом насек на дровосеке сосновых лап -- поровней, без сучков, сложил кучкой в предбаннике. Так, это есть. Что еще? фонарь!.. Алеша нырнул опять под дым, вынес фонарь, поболтал -- надо долить. Есть, но... чтоб уж потом ни о чем не думать. Алеша все напевал... Какой желанный покой на душе, господи! Ребятишки не болеют, ни с кем не ругался, даже денег в займы взяли... Жизнь: когда же самое главное время ее? Может, когда воюют? Алеша воевал, был ранен, поправился, довоевал и всю жизнь потом с омерзением вспоминал войну. Ни одного потом кинофильма про войну не смотрел -- тошно. И удивительно на людей -- сидят смотрят! Никто бы не поверил, но Алеша серьезно вдумывался в жизнь: что в ней за тайна, надо ее жалеть, например, или можно помирать спокойно -- ничего тут такого особенного не осталось? Он даже напрягал свой ум так: вроде он залетел -- высоко-высоко -- и оттуда глядит на землю... Но понятней не становилось: представлял своих коров на поскотине -- маленькие, как букашки... А про людей, про их жизнь озарения не было. Не озаряло. Как все же: надо жалеть свою жизнь или нет? А вдруг да потом, в последний момент, как заорешь, что вовсе не так жил, не то делал? Или так не бывает? Помирают же другие -- ничего: тихо, мирно. Ну, жалко, конечно, грустно: не так уж тут плохо. И вспоминал Алеша, когда вот так вот подступала мысль, что здесь не так уж плохо, -- вспоминал он один момент в своей жизни. Вот какой. Ехал он с войны... Дорога дальняя -- через всю почти страну. Но ехали звонко -- так-то ездил бы. На одной какой-то маленькой станции, еще за Уралом, к Алеше подошла на перроне молодая женщина и сказала: -- Слушай, солдат, возьми меня -- вроде я твоя сестра... Вроде мы случайно здесь встретились. Мне срочно ехать надо, а никак не могу уехать. Женщина тыловая, довольно гладкая, с родинкой на шее, с крашеными губами... Одета хорошо. Ротик маленький, пушок на верхней губе. Смотрит -- вроде пальцами трогает Алешу, гладит. Маленько вроде смущается, но все жеочень бессовестно смотрит, ласково. Алеша за всю войну не коснулся ни одной бабы... Да и до войны-то тоже горе: на вечеринках только целовался с девками. И все. А эта стоит смотрит странно... У Алеши так заломило сердце, так он взволновался, что и оглох, и рот свело. - Но, однако, поехали. Солдаты в вагоне тоже было взволновались, но эта, ласковая-то, так прилипла к Алеше, что и подступаться как-то неловко. А ей ехать близко, оказывается: через два перегона уж и приехала. А дело к вечеру. Она грустнотак говорит: -- Мне от станции маленько идти надо, а я боюсь. Прямо не знаю, чтоделать... - А кто дома-то? -- разлепил рот Алеша. - Да никого, одна я.-- Ну, так я провожу, -- сказал Алеша. - А как же ты? -- удивилась и обрадовалась женщина. - Завтра другим эшелоном поеду... Мало их!-- Да, их тут каждый день едет... -- согласилась она. И они пошли к ней домой, Алеша захватил, что вез с собой: две пары сапог офицерских, офицерскую же гимнастерку, ковер немецкий, и они пошли. И этот-то путь до ее дома, и ночь ту грешную и вспоминал Алеша. Страшная сила -- радость не радость -- жар, и немота, и ужас сковали Алешу, пока шли они с этой ласковой... Так было томительно и тяжко, будто прогретое за день июньское небо опустилось, и Алеша еле передвигал пудовые ноги, и дышалось с трудом, и в голове все сплюснулось. Но и теперь все до мелочи помнил Алеша. Аля, так ее звали, взяла его под руку... Алеша помнил, какая у нее была рука -- мяконькая, теплая под шершавеньким крепдешином. Какого цвета платье было на ней, он, правда, не помнил, но колючечки остренькие этого крепдешина, некую его теплую шершавость он всегда помнил и теперь помнит. Он какой-то и колючий и скользкий, этот крепдешин. И часики у нее на руке помнил Алеша -- маленькие (трофейные), узенький ремешок врезался в мякоть руки. Вот то-то и оглушило тогда, что женщина сама -- просто, доверчиво -- взяла его под руку и пошла потом, прикасаясь боком своим мяконьким к нему... И тепло это -- под рукой ее -- помнил же. Да... Ну, была ночь. Утром Алеша не обнаружил ни Али, ни своих шмоток. Потом уж, когда Алеша ехал в вагоне (документы она не взяла), он сообразил, что она тем и промышляла, что встречала эшелоны и выбирала солдатиков поглупей. Но вот штука-то - спроси она тогда утром: отдай, мол, Алеша, ковер немецкий, отдай гимнастерку, отдели сапоги - все отдал бы. Может, пару сапог оставил бы себе. Вот ту Алю крепдешиновую и вспоминал. Алеша, когда оставался сам с собой, и усмехался. Никому никогда не рассказывал Алеша про тот случай, а он ее любил, Алю-то. Вот как. |
Догоню, догоню, догоню, Я сама иду дорогой, И точно плывет он по речке -- плавной и теплой, а плывет как-то странно
и хорошо -- сидя. И струи теплые прямо где-то у сердца. Белая березка Жена откачнулась от ящика, посмотрела на Алешу... Какое-то малое время
вдумывалась в его слова, ничего не поняла, ничего не сказала, усунулась
опять в сундук, откуда тянуло нафталином. Достала белье, пошла в прихожую
комнату. На пороге остановилась, повернулась к мужу. |